Большую часть своей жизни я прожил без Льва Толстого. Я не перечитывал его книг, я не вспоминал о его существовании. Как и для многих, для меня Лев Николаевич закончился со школьной программой, хотя некоторые его книги странным образом гармонировали с временами «лихих девяностых». В детстве мне нравился «Кавказский пленник» — нестареющий боевик а-ля «Крепкий орешек», написанный в те времена, когда граф был молод и жёг не только глаголом, но и огнестрельно. «Воскресенье» я, напротив, невзлюбил: после Достоевского тема казалась нераскрытой. Но, с другой стороны, кто, кроме Толстого, был способен приблизиться хоть немного к «Преступлению и наказанию»?
«Война и мир»? Помню, что эта книга у моего друга Томоо Каваи умещалась в тоненькую брошюрку — японский язык на редкость компактен. Психологизм и портретная точность романа (как и в «Анне Карениной») — это то, что мне нравилось в прозе Толстого. А вот излишняя глобальность исторических умозаключений невольно отталкивала — примерно так же, как в наши дни настораживает претенциозность киноэпопей Никиты Михалкова. Да, в деталях разница, конечно, велика — и в масштабе личности и в практически противоположенных системах ценностей: в отличие от Толстого, я бы назвал Михалкова ультраконформистом, черпающим силы в тёмных и мало поддающихся осознанию национальных архетипах. Впрочем, Михалков и Толстой кажутся похожими не только в претенциозности. Оба в юности отличались лютой физической притягательностью и харизмой, оба стали претендовать на роль духовных пастырей, ориентируясь на фанатичную преданность раз и навсегда выбранным идеологическим схемам. Интересно, каков будет конец Михалкова? Смерть от руки террориста-фанатика или почётные похороны придворного псалмопевца? Как бы то ни было, телевизионный агитпроп явно больше благоволит к Никите Сергеевичу, чем ко Льву Николаевичу — и в этом нет ничего удивительного, в большинстве случаев живые люди создают больше информационных поводов, чем мёртвые.
Что в Толстом уникально и до сих пор крайне провокативно — это его позиция по отношению к христианству. Мне не кажется, что Толстой — религиозный мыслитель именно протестного толка. Официальной церкви в конце девятнадцатого века и так пришлось несладко — чего стоит один расцвет вышедшего из подполья старообрядчества, а ведь в России процветали и другие альтернативные конфессии — меннониты, лютеране, униаты. Вместо борьбы с традиционной церковью Толстой выбрал в ней какие-то отдельные, необходимые опции и построил на них свою собственную пользовательскую модель.
Гуманистические и христианские ценности не так близки друг к другу, как это может показаться. Если взять пример из русской литературы, статья гуманиста Добролюбова «Луч света в тёмном царстве», превозносящая суидницу Катерину из пьесы Островского — по определению антихристианская. Сейчас, когда девушки вместо вышивания крестиком работают с утра до ночи, как-то особенно становится заметно, что Катерина — инфантильное, праздное, безответственное и непригодное для жизни существо, за всю жизнь решившееся всего на один поступок, да и то смахивающий на театральный жест. Ей ли, богобоязненной прихожанке, не знать о том, каким грехом является суицид, о том, что самоубийц не отпевают и не хоронят на православных кладбищах? Зато, с точки зрения гуманиста, Катерина — это благородная и прекраснодушная Героиня, а не зажравшаяся изнеженная жертва собственной гордыни.
Представления о самоубийстве как о грехе естественны для девятнадцатого века. Я не сомневаюсь, что идеи, изложенные выше, звучали чуть ли не в каждом отзыве современных Островскому критиков, потому что они апеллировали к общепринятой норме. Добролюбов же, преследуя абстрактные гуманистические идеалы, построил демагогическую конструкцию — настолько извращённую и вызывающую, что именно она вошла в историю и была подхвачена потомками. Ну а дальше все мы знаем: 1917 год, атеизм как государственная религия; наше время, реставрация православия по-советски — и вот теперь приходится доказывать то, что раньше в доказательствах не нуждалось.
Я сын своей эпохи, и я не понимаю толстовского богословия. Его положения мне кажутся совершенно произвольными, появившимися лишь благодаря разыгравшемуся творческому вдохновению Льва Николаевича. Но не менее произвольными для меня выглядят и обывательские представления о православной этике. И всё это, хочу я того, или нет, содержит в себе жесточайший конфликт, делающий Толстого актуальным буквально каждый день.
Так Толстой снова вошёл в мою жизнь. Я побывал несколько раз в Ясной поляне, когда мне было уже за тридцать. Ходил по усадьбе, рассматривал фотографии на стенах. Поразительно, какой неприятной внешностью обладал Толстой в юности! Было несложно представить, как, будучи студентом Казанского университета, он самонадеянно доказывал профессорам их неправоту, как во время первых приездов в Санкт-Петербург пил, играл в карты и, должно быть, не пропускал ни одной юбки. Да, этот человек хорошо представлял, что такое порок — иначе бы не осознал необходимости с ним бороться. На фотографиях молодой граф выглядит фанатиком, заполняющий всё пространство вокруг своим агрессивным эгоцентризмом. Он силён, высок ростом, широк в плечах — неудержимая мощь деятеля огромного масштаба, сродни Петру Первому.
Пытаясь найти метафору пути Толстого, я вдруг понял, что после Чечни и Севастополя война для него не заканчивалась никогда. Он с упоением ввязывался во всё новые и новые конфликты, враждуя то с коллегами-писателями, то с государством, то с церковью. И всё это — ради высоких идеалов. Ради Евангелия. Ради Христа. Путь Толстого — это его личный, первый и единственный в своём роде Крестовый поход, в котором он был обречён на одиночество.
Ощущение поражения, охватившее Толстого незадолго до смерти, сохранилось в его творческом наследии и официальных биографиях. Невозможно представить ничего страшнее для последнего солдата невидимой священной войны.
Единственным нелитературным арт-объектом, созданным Толстым, стала совсем не Ясная Поляна (он просто в ней жил), а… его могила. Замысел, придуманный Львом Николаевичем и в точности выполненный его наследниками, почти не поддаётся логической трактовке, но полон странного сентиментального символизма, связывающего воедино весь жизненный путь человека и его ужас перед небытиём, перед капитуляцией. Это настолько страшно, что у могилы Толстого невозможно думать, и ты остаёшься один на один с космосом и мурашками по коже. И вдруг понимаешь: если это работает, значит он всё-таки победил.
Да, люди ездят в Ясную поляну, конечно же, ради Толстого. Но приходят они на его могилу ради ловушки духа, символом которой она является.
Comments are closed